Внутренняя политика |
Обозреватель - Observer
|
и "патриотов") А. ПАНАРИН,
доктор философских наук, профессор Конец века, конец тысячелетия... Не каждому поколению доводится встретить сочетание таких календарных вех. Хотя с позиций современного светского сознания в них нет ничего особенного. Ни экономист, ни демограф, ни представитель естественных наук не найдет здесь достаточных оснований для завышенных ожиданий или, напротив, особой исторической настороженности. Но с позиций культуролога все выглядит несколько иначе. Культуролог знает, что как раз в такие периоды рождаются новые коллективные мифы. Вероятно, здесь сказывается влияние милленаристского архетипа в нашей культуре: ожидание нового "тысячелетнего царства". В конце прошлого века в российской культуре родился миф Машины - миф технического века. Поколение, оказавшееся носителем этого мифа, разительно отличалось от предшественников. Вспомним Россию прошлого века - страну сельского пейзажа, ситцевую и в то же время - загадочную, порождающую недоумения и надежды. Такой образ обладал огромной притягательной силой. Но вот появляется поколение, которое не принимает пассивно-сострадательный женский образ России. Захотелось решительно сменить этот образ на активно-волевой, мужественный, победительный. Эту инверсию образов и обеспечил миф Машины: эталоном культуры становятся новый "железный" порядок, "железный человек", "железная поступь прогресса". В Европе "машинный" миф был в значительной мере связан с рационалистическими установками административно-управленческого педантизма - того, что Ве-бер назовет бюрократической рациональностью, остужающей аффекты культуры. В России же миф Машины оказался атеистической сублимацией вековых эсхатологических ожиданий. Свои мечты о земном рае, о преодолении рокового отставания от романо-германского мира Россия связала с демонологией технического века. Достаточно вспомнить раннего Платонова с его апофеозом машины. Железному Молоху, обещающему не небесный, а земной рай, исторический, и при этом скорый, реванш "нищих духом" над всеми процветающими и высокомерными, были принесены неслыханные человеческие жертвы. Все, что не соответствовало критериям общества как "единой фабрики", вся традиционалистская органика, противостоящая новой "механике", подверглась безжалостной выбраковке. Искоренили органику крестьянской теллургической культуры, затем - органику гуманитарной культуры как носительницы идеалов "абстрактного гуманизма", чуждых "новому человеку"; наконец, органику пейзажа с его "плаксивой лирикой" сменил индустриальный пейзаж. Теперь можно говорить о смерти "машинного" мифа. По критериям технического века Россия проиграла соревнование с романо-германским миром. Больше того: с позиций сознания, чуткого к идеям державного величия, она проиграла третью мировую войну и пребывает в позиции не просто отставшего, но и побежденного капитулировавшего. Является ли отчаяние действительно массовым - национальным, и действительно предельным? С позиций политолога, этот вопрос важен ввиду проблемы социально-политической стабильности нашего общества. С позиций культуролога, он важен для анализа возможностей появления нового коллективного мифа. Вероятность этого сегодня резко повышается, ибо мы пребываем в конце века и тысячелетия - времени, особо благоприятствующего мифотворчеству. Мне кажется, что сегодня противостояние "западников" и "почвенников", "демократов" и "национал-патриотов" должно быть оценено в каком-то новом, глобальном контексте. И контекст этот уже выявлен. Я имею в виду нашумевшую статью Фукуямы "Конец истории". Значимость ее вряд ли стоит переоценивать по критериям научности. Важнее то, что устами Фукуямы западная культура проговорилась - выдала свое тайное вожделение. В самом деле, что такое конец истории для нынешних победителей, для процветающих господ мира сего? Он обещает закрепление этого небывало выгодного и благоприятного положения на вечные времена. В мифе "конца истории" проявляется не только традиционный европоцентризм -o представление о западной цивилизации как о наконец-таки найденном непревзойденном образце для всего человечества, которому предстоит в обозримом будущем уподобиться Западу и тем самым покончить с опасной и архаичной экзотикой культурно-исторического разнообразия человечества. В этом мифе проявилась и потребность в цивилизационной стабильности людей, настрадавшихся от неслыханных катастроф XX века. В этом смысле миф "конца истории" может быть оценен как общецивилизациоиный миф. Миф этот объединяет тех, на Востоке и на Западе, кто всерьез опасается пробуждения вулкана истории - извержения скрытых вулканических энергий социума, способных вновь решительно расстроить едва налаживающийся мировой порядок. В этом мифе мне видится проявление не столько действительно оптимистической веры, сколько нешуточного страха. Этот страх перед Историей (с большой буквы) оказывается и страхом перед Россией. По меркам цивилизационной теории Россия - незаживающее темя планеты: одновременно и точка ее загадочного роста, и крайне уязвимое место. Именно здесь, в промежутке между Востоком и Западом, вулкан истории никак не может потухнуть, грозя сюрпризами всему тому, что обрело четкие контуры и нормы, сглаженность и предсказуемость. Я думаю, что нашими западниками, торопящимися с вхождением России в "европейский дом", движет этот страх. Они называют себя "демократами", оставаясь неисправимо авторитарными миссионерами. В самом деле, главная социокультурная установка демократа, заставляющего его подчиняться воле избирателя, заключается в доверии, оказываемом обыденному сознанию своих сограждан. Демократ не может претендовать на то, что он знает "высшие интересы" народа лучше самого народа; те, кто в этом уверены, предпочитают не подвергать себя процедуре выборов. Демократия и рынок отличаются от носителей планового хозяйства в сфере производства, как и в сфере духа, одной принципиальной установкой: "избиратель, как и потребитель, всегда прав". Наши демократы, откровенно опасающиеся предстоящих в 1996 г. выборов (не случайно столь настойчиво внедряется в общественное сознание мысль об их "несвоевременности"), снова предпочли бы роль "авангарда", легитимность которого обеспечена не волей избирателей, а знанием "финала истории". Нежелание подвергать себя риску выборов выдает не только эмпирический страх людей, которым сегодня есть что терять по части имущественных и властных привилегий. Мне видится здесь и особый, метафизический страх перед непредсказуемостью российской истории. Именно этот метафизический страх перед Россией как обиталищем опасных стихий истории разделяет с нашими демократами и западная политическая элита. Поэтому она столь снисходительна к потенциальным нарушителям конституционного принципа выборности власти. Таким образом, решающим сегодня оказывается не противостояние тоталитаризма и демократии, а противостояние Истории и Цивилизации. Открытая, длящаяся История угрожает не только сегодняшним победителям в "холодной войне", но и всем любителям цивилизованного порядка, стабильности и предсказуемости. Они и образуют единый фронт "западничества" в современной российской и мировой культуре. В глазах представителей этого фронта Россия по-прежнему является загадочной страной, и чтобы поскорее избавиться от этой небезопасной загадочности, ее надо решительно присоединить к западному ареалу, окончившему свое историческое строительство. Таким образом, западническая вера в конец истории не является экзистенциально подлинной. Авторитарность этого сознания, готового тащить страну на Запад даже вопреки сопротивлению ее большинства, связана не столько с мессианской самоуверенностью, сколько со страхом. Современный российский западник - это не хладнокровно рассуждающий позитивист, в самом деле больше верящий в экономику и технику, чем в "исторические скачки", а, скорее, декаденствующий историцист, который уже не верит в гарантии истории, но продолжает опасаться ее сюрпризов. Его опасения я бы сформулировал в такой форме: в век ядерного оружия и предельно обострившихся глобальных проблем раскованное историческое творчество - непозволительная роскошь. Вместо того, чтобы расхищать ставшие сверхдефицитными время и ресурсы на поиски самобытного пути, лучше присоединиться к уже готовой, апробированной западной модели. Она не является совершенной, как и все, создаваемое человеком на Земле. Но отвергая в целом приемлемое известное ради еще неведомого лучшего, можно потерять все. Если мои подозрения в отношении наших западников как декадентов историцизма справедливы, то можно заключить, что миф "конца истории" не является подлинным мифом - это, скорее, наспех созданная инженерная конструкция, предназначенная для того, чтобы создать преграду на пути вешних вод пробудившейся истории. Между тем "конец истории" вряд ли сегодня может оцениваться как общепризнанное кредо самой западной культуры. Наряду с линейной перспективой неуклонного движения в одном в том же направлении, открытом еще на заре Нового времени, ощущается и присутствие другой перспективы, связанной с новым мифом Постиндустриализма. Чем ознаменуется постиндустриальное общество? Дальнейшим развитием основных тенденций индустриальной эпохи или, напротив, крутым поворотом, качественной прерывностью? Усиливается экологическая и культурологическая самокритика западной цивилизации, как бы предчувствующей скорую исчерпанность резервов индустриальной экспансии, угрожающей опустошением и природной, и культурной среды. Усиленный поиск альтернатив, обращенность к опыту других цивилизаций, готовность реабилитировать те разновидности культурно-исторического опыта, в которых совсем недавно видели лишь знак отсталости, - все это можно оценить и как тонкую стилизацию западной культуры, и как действительную готовность пересмотреть некоторые ключевые принципы жизнестроения, оказавшиеся чреватыми тотальной катастрофой. Если справедлив последний вывод, то открывается возможность нового соединения западной идеологии постиндустриализма со всеми изгоями и неудачниками технического века. Обратимся теперь к стану побежденных. У нас он объединяет обездоленных приватизацией, с одной стороны, и тех, кого искренне волнует судьба Родины,- с другой. Готовы ли эти слои к настоящему мифотворчеству - к созданию новых видов коллективной веры, способной нейтрализовать влияние обескураживающих фактов? Показателями настоящей готовности культуры к мифотворчеству являются, по моему мнению, следующие признаки: во-первых, принцип единой коллективной судьбы, враждебный реформистской "постепеновщине" и "индивидуалистическому отступничеству" - сепаратным поискам успеха; во-вторых, сохраняющийся религиозно-морализаторский пафос: все события мира воспринимаются не в контексте причинно-следственной связи, а в контексте логики наказания и воздаяния. Наконец, живое переживание христианского парадокса: вера в конечное торжество слабых, нищих духом, над самоуверенными, сильными, праведности над мощью. Присутствие этого мифа живо ощущалось в дни "августовской революции" 1991 г. Москвичи верили в законы инверсии: в то, что политические революции осуществляются в религиозно-эсхатологическом контексте воздаяния, конечного торжества Добра над Злом. Действительность, однако, опрокинула эти ожидания: худшие "бывшие" не ушли, а всего лишь сменили имидж, сохранив и даже приумножив все свои привилегии. Это стало причиной ранней гибели демократического мифа в России и резкого сужения социокультурной базы реформаторства. Чтобы не оказаться жертвой нового тираноборческого мифа, на которые так щедра наша народная культура, правящая элита мобилизовала все средства разрушения мифотворческой способности. Против принципа единой коллективной судьбы используется соблазн индивидуального обустройства, которое можно заполучить, только обходя привычные нормы морали и культуры. Нынешний разгул коррупции-это не столь-. ко стихия, сколько стратегия, призванная подкрепить рефлексы девиантного поведения, уклоняющегося от коллективных норм. Против морально-религиозного пафоса мобилизована технология всеразъедающего скепсиса и воинствующего имморализма. "Крутые" герои малого и большого экрана призваны разрушить главный архетип христианского наследия: принцип торжества Добра над Злом. Добро клеймится знаками отсталости и неэффективности. В среде демократически благонамеренной общественности недавно родился сомнительный экономический парадокс: мафия кормит страну. Приводятся и аргументы: государственная статистика свидетельствует о неуклонном свертывании производства, но мы продолжаем жить, следовательно, место нерасторопного государства заняла расторопная мафия, которой мы и обязаны тем, что держимся на плаву. Речь идет о процессе тотальной релятивизации норм - той недопустимой "гибкости", когда Добро и Зло в любой момент готовы поменяться местами, что должно свидетельствовать о несуверенности нравственного сознания вообще, якобы утратившего роль надежного путеводителя. Вся эта мощная профилактическая работа, призванная кастрировать способность национальной культуры к производству воодушевляющих коллективных мифов, сегодня дает свои плоды. Пассионарность русского человека, так пугающая и шокирующая представителей рассудочного Запада, явно как будто снижается. И по критериям культуры, и по критериям политики в обществе наблюдается рост апатии. Насколько соотносимы апатия и стабильность и какова цена стабильности, обретаемой через всеобщую апатию? Сравнительно недавно бывший американский президент сказал: "Есть вещи поважнее мира". Как негодовали по этому поводу наши официозные пацифисты! Между тем он поставил перед нацией в самом деле нешуточный вопрос: считает ли она национальную независимость, достоинство, честь такими ценностями, ради которых стоит идти на' риск нестабильности, если им и в самом деле брошен вызов. Американская нация ответила, что да, стоит. В этом и состоял феномен неоконсервативной революции на Западе, остановившей наступление леволиберального капитулянства и попустительства. Интересно, что ответит наш народ, если найдется президент, который поставит перед ним этот вопрос? |
|